— Три года я тебя, теперь ты меня пощади — от смерти…
— Меня же Господь берег, потому что я… Помнишь, спорили: если Господь существует над нами, меня не убьют. Помнишь, немчура тогда в упор… И ничего! А мина рядом упала и не взорвалась?.. Ты же говорил, если меня Бог сбережет, ты в монастырь уйдешь. Значит, слова на ветер?
— Жить хочется, Сыромятнов? — Пронский приподнял его автомат стволом парабеллума. — Так хочется, что на командира наплевать? На товарища?.. Ну, а если это промысел Божий?
— Эх, пропала моя душа, — у Сыромятнова потекли слезы.
— Пойди, арестуй зенитчиков и приведи сюда. За двое суток ни одного самолета не сбили, патроны жгут, способствуют врагу… Да не забудь, говорить нужно по-немецки!
Старшина поднял автомат, натянул на лицо маску тупого эсэсовца и, печатая шаг, вышел из помещения.
Через несколько минут он привел всех троих, заспанных, красноглазых, ничего не понимающих, поставил лицом к стене, приказал лейтенанту раздеться. Тот снял фуражку, мундир, но, взявшись за ремень брюк, вдруг проснулся. Старики продолжали дремать, уткнувшись в стену.
— Нет! Я стрелял!.. Мы стреляли! Были изношены стволы!
— Дайте я, — Соболь выпутал руку с пистолетом. — Отойдите!
— Смотри, майор, не подведи меня, — Пронский внезапно повернулся к зенитчикам и выстрелил лейтенанту в голову.
Затем — так и не проснувшимся фольксштурмовцам.
Сыромятнов держал в руке нож, был готов помочь командиру, но не успел и теперь смотрел с облегчением и спокойным достоинством.
— Трупы забей в бочку, — приказал Пронский. — И чтобы никаких следов.
— Я наверстаю, товарищ капитан, — по-русски сказал старшина, стягивая брюки с лейтенанта. — Война не кончилась…
Соболя, переодетого в форму зенитчика, посадили в коляску мотоцикла, вывезли до свежих развалин и оставили в подвале. Вместе с темнотой небо над Берлином вновь наполнилось гулом и раскрасилось прожекторными лучами. Ехать без света по разбитым улицам было самоубийством, так что технику пришлось бросить в воронке, куда по случайности заскочили.
К полуночи они добрались до Зеештрассе и водонапорной башни не обнаружили. Старый парк лежал на боку, в завалах еще виднелись перевернутые орудия, грузовики с зарядами. И здесь какие-то серые тени копошились в поваленном лесу, звенели пилы и стучали топоры. Какие-то службы, теперь уже совершенно не нужные, продолжали работать с упорством муравьев и немецкой дотошностью. И если деревья повалило бомбежкой, то древесина не должна пропасть: дуб, бук и граб можно пустить на мебель, сосны на доски, липу на дрова…
От прямого попадания башню раскидало на сотни метров, нечего было и думать, что кто-то остался жив. Пронский побродил по пепелищу, заглянул в мятый, на корабельных заклепках, резервуар, лежащий на земле, и сказал откровенно:
— Худо дело, старшина. Придется вслепую.
От разбитой башни они направились к костелу, откуда не вернулись разведчики. И когда добрались к половине второго ночи, предположение Пронского оправдалось: подчиненные Соболя не могли погибнуть под бомбами. Над этим районом вчера самолеты не появлялись, налет был, возможно, несколько дней назад: у готической церкви разбило кровлю, несколько снарядов упало на улицу, отчего по обе стороны вылетели стекла вместе с рамами. Битым кирпичом, черепицей и прочим мусором засыпали воронки, остальное смели с проезжей части и оставили кучами на тротуарах.
Костел стоял в общем ряду домов, но не примыкал к ним вплотную, а имел вокруг небольшой дворик и с тыльной стороны — проходной двор на соседнюю улицу. Все окружающее пространство оказалось заваленным упавшей с кровли черепицей, гремящей и звонкой, если тронуть ногой. Внутри костела было то же самое, только еще с кровли и до пола свисало крепежное железо, и сразу от входа дыбилось нагромождение упавших сверху деревянных балок и досок.
Зато над головой светились звезды…
— Здесь и подождем, — Пронский отыскал место в притворе, у распахнутых дверей, чтобы видеть, что происходит на улице, и сел. — Сегодня должен прийти.
— Кто должен? — устраиваясь рядом, спросил старшина.
— Язык…
— Он что, придет в костел? — в голосе зазвучала неуверенность и легкое напряжение. — А зачем?
— Не знаю… Зачем в Страстную неделю ходят в храмы? Скорее всего, помолиться. Он верующий, как и ты.
Сыромятнов на минуту затих, потом заскрипел плащом и прошептал:
— Что-то мне не нравится в этом храме. Нехороший он, черный.
— Может, потому что католический?
— Да нет… Христос везде чист и светел, хоть в православном, хоть в католическом… Да хоть в пещере… А здесь кровью пахнет. И молиться совсем нельзя, уста ссыхаются.
— Так… Еще что чувствуешь?
— Плохое место, — подумав, заключил старшина. — Что еще сказать? Лучше бы уйти отсюда и не поганить душу…
— Терпи, Сыромятнов, ты же дьякон, — проговорил Пронский. — Да еще и солдат-разведчик.
— Поэтому меня и оставили в группе?
— Почему — поэтому?
— А чтоб я сказал, что в этом храме творится?
— Молодец, догадливый…
— А если бы я погиб? И не дошел?
— Куда бы ты делся? Над тобой же ангел-хранитель…
— Ну, а если язык не придет?
— У нашего языка сегодня последняя ночь. Уже сегодня вечером он загрузит самолет и улетит из Германии, причем, в неизвестном направлении.
— Ничего себе информация… Потому и людей не жалели?
— Дорого яичко ко Христову дню…
— Кто хоть он такой?.. Или совсем нельзя?
— Нет, теперь можно. — Пронский послушал канонаду зенитных орудий и гул разрывов. — Ты же один остался, некому рассказывать, а «смершовец» сейчас далеко… Ждем мы с тобой, старшина, особо доверенную личность Третьего рейха, генерала фон Вальдберга.